Не смей болтовнёй о свободе скрыть слабость своих плечейВ музее Версаля есть полотно кисти Жана-Леона Жерома, изображающее (с большой степенью исторической точности, по мнениям причастных современников), приём послов Сиама Наполеоном Третьим, первый за двести славных лет после неудачной попытки колонизации Индокитая Людовиком Шестнадцатым. На нём, под арочными, трёхчастными, с ренессансной аллегоричностью украшенными сводами королевского дворца Фонтенбло, перед рядом придворно прямых, в эбеновые фраки либо в расписные, в аксельбантах и орденских лентах мундиры затянутых сановников, глядя на бонапартовски нахохленную, хищноносую, преждевременно лысеющую императорскую семью, по диагонали от мотыльково-нежной, в кисее и брюжском кружеве на необъятном кринолине императрицы Евгении и роя её цветущих фрейлин, по драгоценным, узорчатым обюссонам — ползут на карачках, раком, неуклюжими задами кверху темнолицые, пустоглазые, в жёстко-шёлковых халатах и катеноидальных, на косицах держащихся шляпах сиамские послы. Трудясь ползут, мозоля локти, блестя крупным потом на крутых скулах — чтобы облобызать-обслюнявить лак императорских штиблет. А император бесстрастен, невозмутим, самую малость разве брезглив, злопамятуя, как именно отказ братьев-иезуитов вот так же проползти на карачках к трону сиамского короля Нараи послужил причиной провала дипломатической миссии Шестнадцатого Людовика. И одного взгляда на холёное лицо малого Наполеона достаточно, чтобы понять: ни один белый в созданном им мире не поползёт на карачках перед цветным, будь цветной хоть трижды королём Сиама — более того, сама мысль как-то оспорить цветовую иерархию карачек выносится придворным художником за скобки рационально допустимого. И достигается это сознание — впервые! — не методами войны и дипломатии, но стилистически. Так же, стилистически, через сто тридцать насыщенных не самыми славными для Франции событиями лет после приёма послов Сиама в Фонтенбло Режис Варнье — формально самым антиколониальным своим фильмом — ставит на карачки одновременно Вьетнам, Камбоджу и Лаос, единственным сюжетным поворотом, изымая оттуда холодную, надменную, роскошно-завораживающую красоту Катрин Денёв, то есть блеск Франции в самом притягательном, самом бесподобном своём варианте, оставляя Азию наедине с собственным постылым экзотизмом.
Ибо в прошлое ушли времена экзотизма -«голода по пряностям», пресыщения отслоениями красоты в музеях и бытом отстоявшейся культуры, упоения ядом сознания, возбудителем чувствительности, в противоположность здоровой пище духа, и тем более поиска в дальних странах «эстественного человека» Руссо или Ноа-Ноа Гогена. Постколониальная, де факто опозорившаяся, если считать по Киплингу, Франция, сбросившая бремя белых с изнеженных в колониальном барстве плеч при первых признаках мозолей на лилейной их коже, срочно нуждалась в художественном ребрендинге, в переосмыслении своего стыда, в переработке его в нечто по возможности привлекательное, лестное, вожделенное. И Варнье справился с этой задачей на «отлично». Взяв, конечно, на вооружение метод Пьера, например, Лоти, состоящий в проникновении в душу малоизвестных народностей посредством поцелуев и объятий, в чувстве «цвета и формы», сведенном к прикосновениям «трепетной плоти» всех цветов и оттенков, но и совершенно по-французски, с беспардонностью возврата к кондовому классицизму, максимально клишировав систему своих персонажей, превратив их в функции, в прозрачные и яркие символы в услужении у новой пропаганды.
Элиана, героиня Денёв, у него — это непреходящая французская культура, ледяная, сухая, рациональная, жестоко идеалистичная, жёстко дисциплинированная, кроваво трудолюбивая, не считающаяся с сердцем и отличным от галльского умом, но непреодолимо манящая недоступностью своею, своим изыском, своей неподражаемым, лощёным, тайны и невозможностей полным изяществом. Вместе с ней Индокитай покидает не просто Франция, его покидает сама цивилизация, оставляя страну на откуп подобным Камилле, названной дочери Элианы, балованным, но цветным детям, взращенным по французским лекалам и слишком буквально воспринявшим республиканские, многой кровью оплаченные принципы — а потому восставшим против учителей своих, но умеющих только то, чему их научили, а оттого лишь воспроизводящих кровь, и дикость, и безумие революции полуторавековой давности. Однако уже их дети, рожденные в свободном Индокитае, экзотизмом своим и азиатской своей инакостью тяготятся и тяготеют к земле угнетателей поколения их отцов, летя, как бездумные бабочки, на французские красоту, мягкость, благоуханье. Если брать за основу метафору Поля Клоделя, видевшего Индокитай в образе баньяна, что вырастает не из единой точки: с него свисают нити, которыми он возвращается искать грудь матери, что подобен храму, рождающему себя из себя, — то грудь, к которой припадает современный Индокитай — французская, и не потому, что она молочнее материнской азиатской, но потому, что элегантнее, белее, нежнее. Индокитай так и не стал «кокосовой пальмой, образом триумфа, что кидает ввысь пышную вершину и изнемогает от бремени своей свободы, а в жаркие дни она раскрывает листья в экстазе счастья, и в том месте, где они расходятся, видны черепа кокосовых орехов, точно головы детей». Гимном обывательской мощи европейской цивилизации, проигравшей всё, но кровавыми клыками выгрызшей себе комфорт, звучит фильм Варнье. А потому не плачь, не плачь, Иветта, что наша песня спета; пока под ветром ломится банан, под крики сингапурских обезьян, все розовые грёзы унылых метисов будут лишь о великой чести облобызать лак патентованных штиблет на ворсе настоящего обюссона. Не о свободе, точно не о ней.